В воздухе стоит обычный гам вечерней жизни с редкой для Одессы нотой звона колокольчиков на санях. А санная дорога действительно чудесная, и кто может, спешит воспользоваться ею, зная, что завтра или послезавтра от твердого снега останется только слизкая грязь.
Соборная площадь вся покрыта непротоптанной белой периной.
Со стороны собора показываются две фигуры. Это две молоденькие девушки, обе в меховых шапочках, с шарфами и муфтами, обе хорошенькие, раскрасневшиеся от мороза и быстрой ходьбы и обе веселые: послезавтра учение, и надо хорошо распорядиться последними вечерами праздников.
— Лида, я боюсь идти через площадь, мы утонем в снегу, и потом она совсем пуста.
Но Лида, очевидно, смелее.
— Если пуста, то тем лучше, никого не встретим, а если утонем в снегу, то найдется рыцарь, чтобы спасти нас.
С беспечным хохотом, неловкими, но быстрыми шагами барышни пробираются по неглубокому снегу.
— Лида, кто-то идет… Военный?
— Да, кажется.
Правда, это военный, но в какой-то странной форме.
Девушки проходят в стороне от него, и Лида в полуоборот, не останавливаясь, спрашивает:
— Как ваше имя?
Военный, по крайней мере в двенадцатый раз за этот вечер, отвечает:
— Ульрих.
Барышни бегут дальше, и Лида вполголоса объясняет:
— Это из финляндских офицеров: они гостят в Одессе уже три недели… А моего жениха будут звать Ульрих? Что ж, это…
— Лида, он идет за нами!
— Кто? Ульрих?
— Да!
Лида смотрит и спокойно замечает:
— Вряд ли именно за нами, но если бы и так? Какая ты трусиха, моя Нюничка! Ведь это — офицер.
— Идем все-таки скорее, — говорит «Нюничка» и немного замедляет свою походку.
— Идем скорее.
Лида согласна и тоже немного убавляет шагу, так что в самом начале пустой аллеи иностранец настигает их. Несколько секунд он идет с ними рядом, но поодаль, потом набирается духу и с акцентом, похожим на немецкий, произносит:
— Извините, барышни… можно два слова?
Обе барышни еще убавляют шагу, и «Нюничка» после небольшого колебания говорит:
— Простите, но мы вас не знаем…
— Что вам угодно? — прерывает решительно Лида.
Офицер приближается, переходит по-кавалерски на левую сторону и ясно показывает молоденькое румяное лицо с белобрысыми усиками.
— Я очень прошу, извините меня, — говорит он негромко и несмело, — я бы не хотел, чтобы вы сочли меня за нахал; как только вы скажете, я сейчас оставлю вас и уйду… Но…
Он подыскивает слова и упорно смотрит вниз.
— Э, да что, вы, верно, будете смеяться, но я вам прамо объясню, почему обеспокоил вас. Мои товарищи получили отпуск на праздники и уехали в Улеаборг, а я дежурный, я остался; я теперь совершенно один в незнакомом городе; это очень тяжело и тоскливо — совершенно один в незнакомом городе, во время праздников. Вот… Может быть, вы станете смеяться или обидитесь, но напрасно, потому что только скажите и я уйду. Я побеспокоил вас вот для чего: я хотел попросить… так, наудачу… позвольте мне в этот вечер, пока вы имеете время, быть… ну, считаться как вашим знакомым; я всегда проводил этот вечер в семье, с сестрами и братьями; я прошу только этот вечер, и недолго, знаете, барышни, мне уж слишком тоскливо!
Тут он подымает на них глаза, такие же свежие и молоденькие, как все его лицо. Обе барышни смотрят на него очень серьезно. Они уже прошли мимо памятника и вышли на шумный, ярко освещенный перекресток. «Нюничка» по привычке сворачивает было на Дерибасовскую, но Лида искусно направляет ее прямо, по более спокойной Преображенской.
Офицер ждет. Лида спрашивает его:
— У вас здесь нет знакомых?
— Никого. Два или три здешних офицера, но теперь они не могут заниматься мною: праздник, визиты, семейство. Я совершенно один.
Эти слова «совершенно один» он как-то отчаянно вычеканивает своим неловким, затрудненным произношением.
— А скажите, — говорит Лида, — почему вы именно к нам подошли?
— К вам? К молодым мужчинам я не обратился бы, потому что тем, без всякого сомнения, показалось бы смешно. А к вам я решился подойти, потому что был в пустом месте.
Он улыбнулся.
— Если бы вы сказали мне «прочь, нахал», то уж лучше в пустом месте, а не на людной улице.
У него есть еще один резон, которого нельзя объяснить этим барышням. Когда они прошли мимо него, отражение снега осветило их лица, и он по их молодости заключил, что эти хорошенькие девушки, наверное, не из той отверженной касты, которой сын скромной финляндской семьи чуждался и боялся. Он вспоминал о своих сестрах, и ему мучительно хотелось провести этот вечер в обществе женщин, но таких же чистых и таких же свежих душою, как эти далекие Гертруда и Анни.
Лида и «Нюничка» внимательно взглядывают на него. Они совсем не охотницы до строгости — свидетели тому небо, аллеи Александровского парка и с десяток кавалеров самой первой юности, но нахалов они не любят, особенно когда это не свой брат безусый коллега, а целый офицер. Однако у Ульриха такое доброе и опечаленное лицо, что они успокаиваются.
— Это так странно и неожиданно, — говорит «Нюничка» колеблющимся тоном, — мы вас не знаем…
— Знаете, сделаем так, — говорит Лида, — мы позволяем вам сопровождать нас до первого вашего проступка. Понимаете?
Офицер понимает и смотрит на Лиду с благодарностью, в которой столько ясного детского выражения, что барышня невольно спрашивает, сколько ему лет.
— Девяносто, — серьезно отвечает он, но они догадываются, что он хочет сказать «девятнадцать», и разражаются звонким хохотом.